Глава 5
Hace ya tres meses que se me estropeó el televisor. ¿Es un signo de |
Вот уже три месяца, как у меня сломался телевизор. Я не позаботился позвонить в мастерскую, чтобы мне его починили. Интересно, это лень или показатель душевного здоровья? Я почти четыре года живу один. Человек, живущий в одиночестве, начинает превращаться в ухудшенную копию себя самого. У него сносит крышу, и в повседневной жизни поселяются какие-то маленькие заскоки типа ужинать в халате или мыть тарелки по мере необходимости, выбирая их из груды грязной посуды в раковине; пялиться до рассвета в телевизор, не снимать пижаму до конца недели и терять время за компьютерными играми. Зачастую одинокие мужчины после наступления определенного возраста, когда они перестают верить, что жизнь в паре может быть приятной или будоражущей, ведут затворнический образ жизни. Женщины, даже смирившиеся с одиночеством или решившие вести такой образ жизни, как одна моя подруга, которая говорила: “Моя меньшая половинка перестала меня интересовать”, продолжают поддерживать отношения, куда-то ходят, разговаривают о себе или подругах. Женщинам необходимо прикасаться, слышать голос, чувствовать силу, в то время как мужчинам необходимы расстояние, тишина, безразличие и покой. Вероятно, я еще не достиг этого возраста или не принял смирения, и поэтому стараюсь сражаться с искушением не принимать душ, если никуда не иду, не бриться и не менять трусы. Стараюсь противостоять желанию оставить грязные тарелки на столе и долгое время никому не звонить. У меня мало друзей и пойти особо некуда, но я вовсе не ощущаю потребности в более активной общественной жизни. Тем не менее, я стараюсь избегать заточения, болезненных отношений с телевизором и подобными штучками, с замкнутыми пространствами, с монотонным пережевыванием своих мыслей, с затруднительным существованием, которое ты ощущаешь на себе, когда все это навязывают тебе драмы с телеэкрана. Терраса – мое спасение. Когда я здесь ем, читаю или думаю о своем, у меня нет ощущения, что я убиваю время. Наоборот, я получаю от этого наслаждение. Ты мертв, когда тебя перестают притягивать удовольствия, когда ты уже и не помышляешь о том, чтобы убежать от скуки и тоски, когда тебе уже не важно, что в твоей жизни больше не будет ни боли, ни страстей, ни восторга, а только спокойствие. Самый большой враг счастья – не боль, а страх. Чтобы быть по-настоящему живым, ты должен быть готов заплатить за то, чего достиг. И вот здесь я пас. Я ленив, мне трудно платить, чтобы чего-то достичь, я согласен на то, что достается мне бесплатно. Иными словами говоря, я довольствуюсь малым. Не раздумывая, я беру фотографию со стола в гостиной и поднимаюсь на террасу. Я привык приносить фотографию туда, где нахожусь, быть рядом с ней, рассматривать ее снова и снова, как будто хотел, чтобы она проникла в меня еще глубже и постоянно была в воспоминаниях о том, чего никогда не было. Когда я закрываю глаза, то вижу лицо Клары гораздо отчетливее лица какой-либо из моих бывших невест-подружек. Они поблекли, видимо, потому, что гораздо труднее запомнить живое, подвижное лицо, нежели зафиксированное на фотографии. Временами на меня нападает ярость, что я не смог познакомиться с Кларой, узнать звучание ее голоса. Интересно, понравились бы мне или нет ее суждения, мимика, жесты, характеризующие то, как мы чувствуем себя в этом мире. У Клары на переносице – созвездие веснушек, а то, что кажется недостатком пигментации с левой стороны подбородка, могло быть неудачной проявкой пленки. У нее нежный, плавный изгиб подбородка и блеск во взгляде, получившийся, должно быть, из-за отражения света от окна, ведь фото было сделано днем. Я уселся на террасе, попивая “бурбон”, и, похоже, уже опьянел. Я сижу под зонтиком, защищающим меня еще и от солнца, которое уже недалеко от горизонта и светит мне прямо в глаза. Я верчу фотографию в руках, снова рассматриваю ее, потом наклоняюсь и целую ее, словно она была образом невесты, которой нет рядом, возлюбленной, покинувшей меня, желанной женщиной, рядом с которой я хочу быть. Я чуть-чуть отодвигаю фотографию. “Привет, Клара,” – говорю я ей, и по моим губам скользит улыбка. Два стрижа, посвистывая, на полной скорости проносятся через террасу, менее чем в метре от моей головы. Один из них налетает на металлическую сетку, натянутую сбоку на парапет, выходящий на дворик пятью этажами ниже. Сначала меня напугала скорость,с которой они пронеслись, а потом жуткий удар этого крошечного тельца о проволоку. Оглушенная или испуганная пташка оставалась на полу террасы подле цветочных горшков с кактусами и суккулентами. Поначалу я не двигался с места, чтобы не напугать стрижа. В конце концов, стриж, похоже, потихоньку пришел в себя и сделал несколько попыток взлететь. Мне всегда казалось трагичным то, что стрижиные крылья были такими длинными, что они не могли взлететь с пола и взмыть вверх. Меня даже взволновало его умение спать в полете. При этом одна половина мозга активная, а другая отдыхает. Я счел стрижиные крылья ошибкой природы, нелепой и грубой оплошностью эволюции, предоставляющей место совершенно бесполезному чрезмерному росту. Хотя, пожалуй, эти непропорциональные крылья позволяют стрижам развивать бóльшую скорость или маневрировать с необычайной ловкостью, но ведь ласточки с более короткими крыльями тоже выживают. Я спускаюсь в столовую и возвращаюсь на террасу с кухонным полотенцем. Я бросаю полотенце на стрижа, чтобы он не двигался, так набрасывали сеть на гладиатора. Но я плохо рассчитал силу броска, и полотенце падает рядом с ним. Птаха не движется, клюв ее широко открыт, кажется, что она задыхается, если только птицы могут задыхаться. Я подхожу немного ближе, поднимаю полотенце и роняю его поближе к стрижу. Я бы его поймал, если бы он не убежал и не спрятался среди цветочных горшков. Теперь я должен поменять технику ловли птиц и попытаться поймать стрижа рукой. Едва я приблизился, глупый стриж взмахнул крыльями и слепо побежал по узенькой щели между горшками и стеной. Вероятно, ему было больно, он был ужасно напуган и сходил с ума в этой малюсенькой щелке, находясь в немыслимых позах. “Ты не понимаешь? Ведь я пытаюсь тебе помочь”. Я говорю со стрижом тем же тоном, каким говорил бы, чтобы успокоить плачущего ребенка. Мне даже стало жарко, и я начал потеть. Мне было немного досадно, и я слегка злился на это глупое существо. С одной стороны эта ситуация вызывала у меня беспокойство, а с другой бесила тем, что стриж не позволял мне спасти его. Погоня продолжается после короткого перерыва, во время которого я приканчиваю “бурбон”. Лед в нем растаял, и виски стал водянистым и теплым. Я должен идти, отодвигая от стены горшки и вазоны, чтобы суметь свободно просунуть за них руку, и чтобы стриж не спрятался туда, откуда я его не достану, как делает это всякий раз. Клюнет ли он меня, когда я его поймаю? Теперь его клюв открыт еще больше, чем раньше, перья на крыльях встопорщены и влажны, как волосы лихорадочно ворочающегося в постели человека. Едва я устраиваю себе передышку, стриж замирает. Его неподвижность наводит на мысль о том, что он устал. По всей вероятности, птаха истолковывает мои усилия помочь ей, как агрессию, и к следующей атаке я перехожу с осторожностью. Наконец я прижал стрижа рукой к полу. Этот дурачок пытается взмахнуть крыльями и улизнуть. Эта попытка вынуждает меня прижать стрижа к плитке несколько сильнее, чем мне хотелось бы, но мне не удается полностью обхватить ладонью дрожащее тельце. “Ну что, дурашка, будешь вести себя смирно?” Рискуя причинить стрижу боль, я сжимаю кулак, и теперь он у меня в руках. Я поднимаю стрижа с пола и подношу к лицу. Сердечко пташки колотится о мои пальцы с немыслимой скоростью, его клюв открыт, а во взгляде сквозит испуг. Я думаю, что испуг, хотя и не знаю, можно ли увидеть страх в птичьих глазах. Внезапно я замечаю на своем запястье влагу. Стриж нагадил мне на руку. “Я же ничего тебе не сделаю, дурачок!” Я встряхиваю кулаком в воздухе, чтобы стриж пришел в себя. Я тоже потею, и мое сердце бьется также быстро, только от злости. С зажатой в кулаке птицей, я шагаю по террасе туда-сюда. Теперь я трясу кулаком, как тряс в детстве, потеряв терпение. Мало-помалу я успокаиваюсь. Я показываю стрижа лицу на фотографии. Посмотри, он не мог улететь, но, думаю, что не ранен. Тогда я иду к металлической сетке и, протянув над ней руку, сажаю стрижа на внешний край парапета. Отсюда, если захочет, стриж может броситься в пустоту и начать свой полет. Но стриж не двигается. Он все так же сидит, растопырив крылья, повернув голову и устремив взгляд ввысь. Я подталкиваю его пальцем, и он чуть сдвигается в сторону, царапая камень кончиками крыльев. Мне хотелось бы подбодрить его, подтолкнуть к прыжку: - Ну же, давай, уверен, что ты можешь. Я снова подталкиваю его. Стриж сопротивляется, и я продолжаю подталкивать его. Птаха старается уцепиться за гладкую поверхность парапета, но вот стриж уже на самом краю, и мой палец заставляет его податься вперед. Он переворачивается и падает в глубину двора, как мертвый, пугая меня скоростью своего падения. И вдруг он взлетает к небу по плавной, изящной, словно выкроенной на бумаге, кривой. И вскоре я уже не могу отличить его от прочих стрижей. А что бы ты делал, если бы он разбился? Ничего, что тут поделаешь. Хотелось бы верить в то, что никто меня не видел. |
© Перевод - Вера Голубкова